Сайт памяти Игоря Григорьева | Поэма «Жить будем»

Поэма «Жить будем»

I. СВЕТЛЫНЬ

 

Река у нас — во! А что звать ее Уза,

Так это еще как сказать.

Малины — в два счета наешься от пуза.

Житуха! Лафа! Благодать!

 

С порога — ликующий приступ раздолья,

За тыном — стосвета-светлынь.

У нас — и дороги, и дали, и доля,

И — сильно горячему — стынь.

 

Все под боком: небо, земля и водица,

И плеск разливанного дня;

Есть где обогреться, есть чем остудиться:

Дыши — не тужи, ребятня.

 

Все наше: лесище, и дремное поле,

И грома предобрая брань...

Да разве расскажешь про это приволье,

Про детство — несказную рань.

 

Но главное — «самое» — вечно все это,

Навовсе земли торжество.

У каждого было и есть свое лето —

Сугревка, запевка всего.

 

Везло нам—уж выдалось лето так лето:

Грибов, хоть коси — не обрать,

Грузнели сады (особливо у деда),

И рыба клевала на ять.

 

Тот дед не из тутошних — жихарь приблудный —

Не шишка, а сошка — маляр;

Жил в центре, а был как заулок безлюдный,

Что напрочь закрытый амбар;

 

Был старый, как бор наш, хромой,

но двужильный; Бобыль одинешенький,

Он

Фамилию даже носил — Бесфамильный

И кличку нажил — Фармазон.

 

Все дни он малярничал в нашем поселке,

Но — зной ли, гроза ль — в выходной

Сидел на реке у затопленной елки,

Дремучий, как сам водяной.

 

Его комарье и слепни не кусали,

Полдневные жары не жгли;

Язи на крючки к нему вешались сами,

Да что там язи — голавли!

 

Хоть с корня дрова, хоть какое ненастье —

Костер его ясно горел.

Уж тут не убавишь: дед — мастер так мастер —

В рыбацких делах наторел.

 

И красил на славу, художнику впору,

Забор ли, веранду ли взять —

Нарядит в обнову, даст крылья узору, —

Распишет картине под стать.

 

Зато уж молчун был и чокнутый вроде:

За руль не расхмарит лица,

И в праздник пресветлый при гулком народе

Зазря не обронит словца.

 

Удачна ль рыбалка, доходна ль работа —

Лишь хмурится рыжий варнак;

И все ему будто бы надо чего-то,

И все ему чем-то не так.

 

Шаром покати в маляровом домишке,

В карманах — одни медяки.

— Ба-альшую монету коптит на сберкнижке! —

Кряхтели казны знатоки.

 

— Деньга не шутейная — красненьких тыща:

Ай, мог бы пожить бы! Й-эх, мог!

А Мишкины святки — чекушка без днища...

— Жмот копит про чертов мешок.

 

— Што баять, — рукаст и везуч, не зевает,

Рвет деньги, как листья с куста:

В получку по восемь сотняг загребает,

А тратит, сквалыга, полета...

 

Молчал скопидом — хоть бы хны на упреки,

Как будто он тут ни при чем;

Сносил и смешки, и кривые намеки.

— Ему не впервой: приучен.

 

— Не курит, не пьет: староверские штучки.

(Поили — дед не-у-по-им.)

— В лаптях разобут: докатился до ручки... —

Мы вскорости встретимся с ним.

 

+ + +

Так, значит, река наша Узой зовется,

И нет ее лучше нигде.

И нам, огольцам, подходяще живется

При той расчудесной воде.

 

Ходьбы-то каких-нибудь два километра,

Спрямляя крюки, до реки.

Ровесникам утра, приятелям ветра

Такая длина в полноги.

 

Попутно в горох завернуть недалечко,

Рядком, если — через луга.

С четыре версточки — и вот она, речка:

Прохлада, стрекозы, куга.

 

Повыше — на гриве — хоть сколько ореха

И дров хоть на сколько костров;

И по лесу — гукни лишь — россыпи эха.

Дорога к реке будь здоров!

 

+ + +

Под вечер в субботу у нашей ватаги,

Конечно, на Узу маршрут.

— Ура! Отлиняли клешнятые раки

И в рачницы рысью попрут.

 

Край лета: приспичило раку ловиться —

С улыбкой, с припляской пойдет;

В норе весь июль голышом отпоститься —

Не шутки, живот подведет;

 

С такой голодухи не ждут разносолов:

Любой лягушонок — халва... —

В пестрыне, в медыне лугов развеселых

Горластая вьется братва.

 

Лиловые выси, пшеничные лица —

Ни туч, ни скорбей, ни забот.

Как водится, каждый слегка петушится,

Форсит и маленечко врет.

 

— Вчерась, понимаете... ты понимаешь,

Как клюнет, а я его — р-раз!

Плотвица взялась до чего же большая ж,

Да леска... — язище ка-ак даст!..

 

— Сорвался?

— Вдрызг — лесищу в восемь волосьев,

Удилище в щепки разнес!

— А как же плотица?

— Та... клюнула после.

— Язей в Узе удят на трос.

 

Пойдешь на язя, заверни на конюшню —

Оглоблю к вожжам привяжи:

Уж будет уда на завидки окружью —

На эту таскай хоть кряжи...

 

Так шли мы рыбачить в субботу, под вечер.

Стоял присмирения час,

И глушь никому не давила на плечи,

И радость с надеждой — при нас.

 

Текли мы, как полные речки, лугами,

Полохали свистом кусты,

На мир опирались босыми ногами,

Горячие, будто костры.

 

А солнце все ниже, а сумерки ближе:

Уже и туман засивел —

Он пятки щекочет и цыпки нам лижет;

И Ванька домой захотел.

 

Но Гриша внушил ему, так, без напора,

Тряхнул его левой: — Шалишь! —

А Ванька — бежать! Да закаялся скоро:

От Гриши куда убежишь...

 

И вот уже рачницы — в Узе, и к ночи

Натаскано дров на лужок,

И ерш червяка теребит что есть мочи.

И всем нам совсем хорошо.

 

+ + +

Шел август. И звезды свое отмолчали.

(Вы знали б, как звезды поют!)

И синяя синь, и сластинка печали,

И ночь, как вселенский приют.

 

Костер наш горит себе смирно и ровно,

Он дышит и тоже поет.

И кто-то над нами, легко и безгромно,

Всё новые звезды кует.

 

Как бабкина горница, любкой и тмином

Пропахла добрынь-синева.

Проплёскала выдра, бабахнул сомина,

Пропели петух и сова.

 

Потом безо всякого зла у протоки,

В малиннике, гаркнул медведь!

Мы ближе к огню пододвинули ноги

И стали на плёсо глядеть.

 

И тут мы увидели дивное диво:

На взгорке, в гнезде валуна,

Как длинная искорка, плача счастливо,

Родилась малютка луна.

 

Была она словно подснежник в апреле,

Зажженный из темного льда,

Была она вроде блескучей форели,

Прозрачной, как в Узе вода.

 

И, таинством схвачены, мы присмирели —

Пять другов у друга-костра.

И явь подтвердил перекат на свирели:

«Ждан-лунушка, здравствуй, сестра!»

 

Молчаньем — звончайшим — потемки нагрузли;

И, нежно стеня, издали,

На омут, как будто на черные гусли,

Искристые струны легли.

 

И тоненько, точно травинки с проталин,

Вздохнули — кто знает, о чем?

И тихо, сторожко так за-рокотали;

И плеск — от Шелони, и челн;

 

И — зов! Уж не сам ли Садко подплывает:

Кому ж еще так-то сыграть?

И если на свете чудес не бывает,

То как же такое назвать?

 

+ + +

Уже заутрело: и сутемь сгустилась,

И куст зашептал, и в лугах,

Луну убаюкав, Венера явилась,

И, главное, дед — на ногах.

 

Мы знаем: коль Мишка закашлял на речке —

Верней обещания нет,

Что клев на мази и денек внедалечке,

Что время: проснулся рассвет.

 

Звездинка за звездочкой прячутся звезды,

Ныряют вздремнуть-подневать.

Все явственней зыбкая росная роздымь,

Все ласковей: к вёдру опять.

 

И вот оно, эвон: заряна-денница

Трепещет на каждом листе,

Как пестрые пчелы, несметно роится

Вкруг-около, всюду-везде.

 

Потемки покой и прохладу свершили

И сникли — с огнем не сыскать.

И бьют на осколки, как плахи большие,

Щучищи

Стеклянную гладь.

 

Река, будто скатерть, к тому ж — самобранка:

Гостюй у вещун-берегов;

И солнечный блин не горяч спозаранку,

И лес хлебосольный с боков;

 

И розовый холм на поляне туманной

Сидит, как в печи каравай;

И раков навалом, и жор безобманный:

Берется — тягать поспевай.

 

Часам к девяти и ведерки, и сумки

Добычей богато полны.

И Гриша итожит мальчишьи задумки: —

Шабашить пора, пацаны!..

 

Готова уха, уварилися раки —

И все это нам дарово.

И что ни мудри там, а стол из коряги

На свете удобней всего.

 

Такое достанет до сердца любого —

Хоть слеп ты, хоть глух ты, хоть нем.

И стань я кровинкою дня голубого —

Вот так бы и слился со всем!

 

За тропку в логу, за бугры и овражки,

За вербу, что в омут глядит, —

Не жаль ни себя, ни последней рубашки,

Не страшно невзгод и обид.

 

+ + +

Костер свое дело до искры исполнил:

Пек брюкву, коптил кипяток,

Шугал мошкару и курился до полдня,

И Ваньке фуфайку прожег.

 

Костер догорел. Без костра жарковато:

Запуталось солнце в сосне.

Размякли ребята, бодрятся ребята,

И Ванька хохочет во сне.

 

Пускай отоспится, пускай похохочет —

Натешится всласть, слабина.

Ужо ему будет, отец ему встрочит:

Фуфайка-то в доме одна.

 

Но это потом. А пока забавляйся,

Купайся — вода широка,

В песке ерепенься, в отаве валяйся, —

День добрый! Валяй дурака!

 

Не каждый смекает, хоть всякому ясно:

Спать лишку — чего-то проспать.

Мы Ваньку-засоню втащили на прясло:

Высокая вышла кровать.

 

К портчонкам его прицепили манерку:

— Потеха! Умора! Ха-ха!.. —

В торбехе дружка учинили проверку,

Не видя в забаве греха.

 

У малого в торбе рыбешки не густо —

Спать крепок, удить слабоват —

Штук двадцать ершишек, четыре подуста

И брюква (зажал от ребят).

 

Сухмень. И в воде размокать надоело.

— Нехудо б дедка разыграть. —

Мы Ванькину взяли торбинку: — За дело!

(Нам дать бы! Да некому драть.)

 

Где плавом, где бродом, дивя стрекозишек,

Забавя до слез лягушат,

По чащам урути, по гущам кубышек

Даем на Глухой перекат.

 

(Под тем перекатом, в середке излуки,

Лоснясь, как растопленный жир,

Качая елины костлявые руки,

Бездонный ворочался вир.

 

На этом виру, на бучиле средь леса,

Где нечисть, по слухам, жила,

Старик, не страшась ни шишиги, ни беса,

Торчал до темна от бела).

 

И вот мы уже у затопленной елки —

Готовы обрушить удар!

Вот лапти в траве заскрипели и смолкли:

Ушел по валежник маляр.

 

Все в тине, как будто в зеленой кудели,

Нырнули мы: «Ну, рыбачок!..»

И торбу — с ершами и брюквой — надели

На дедов счастливый крючок.

 

Потом, расхрабрившись, срывая досаду,

С кола оторвали кукан.

И живо — назад, хохоча до упаду: —

Подденет «леща» истукан.

 

+ + +

Вернулись к ночлегу. На прясле лад-ладом

Спит Ванька, аж ноздри поют,

Не охнет, чудила, и пот с него — градом.

И тишь. И кузнечики бьют.

 

Козявки снуют себе, день колобродит,

Спокоен сполна и погож.

А в нас ненароком тревога заходит:

Хоть деда — ни в грош мы, да все ж...

 

А тут еще Ванька: как свалится с прясла

Спросонья, как даст наутек!

Споткнулся. Под носом у малого красно,

На лбу его вспучился рог.

 

Мы зла не хотели, да вышла ошибка;

Мы, в общем-то, добрый народ.

Мы Ваньку спросили: — Зашибся не шибко? —

Заверили дружно: — Пройдет!..

 

Ах Ваня-простак, невезучий товарищ,

Дела-то, как сажа бела:

Фуфайка с дырой, и ухи не наваришь,

И брюква была, да сплыла.

 

Стоял он в большенной отцовской фуражке,

В сестренкиной кофте, босой.

Не жалобься, брат, на крутые замашки —

Ребят не задобришь слезой.

 

У них силачи да герои в почете.

Понятно? Нишкни, слабаки!

Но что это с небом? Затучило вроде,

И лапти хрустят у реки.

 

+ + +

Приперся, лаптюжник, притопал, хромуля,

И встал. И молчит, как немой...

Мы шапки в охапки: — Покеда, дедуля!

— Куда ж вы?

— По делу. Домой.

 

Опять же червей — ни червя не осталось,

И коз нам назавтра пасти,

И Ванька не сдюжит: расквасился малость.

— Улов-то, поди, не снести?

 

— Поймали бы вдвое, да бросило браться.

— Похвально. И мне повезло.

— Рыбеху в торбешке не видели, бра-атцы?..

— Тю-тю, слышь, — струей унесло. —

 

Старик допекал:— Уза резво бегуча.

Урок лежаку-рыбаку:

Вернешься — тебя хорошенечко вздрючат.

Поменьше кукуй на боку.

 

А слезы не трать, пригодятся, как видно. —

И мне: — Ты гляди у меня!.. —

И прочь захромал, ухмыляясь ехидно.

И жгло нас, как после ремня.

 

+ + +

Его не любили: все— «Мишка» да «Мишка»;

И тем же платил старикан.

Саженный забор, на воротах задвижка,

В саду неусыпный Полкан.

 

Пудовый замок при калитке — «на случай».

— Жадюга.

— Как есть фармазон... —

А он себе ходит, высокий, негнучий:

Хула гордецу не резон.

 

Райцентр дивовался: — К чему его мука?

Чем жив человек без забот? —

Ни сына, ни дочки, ни внучки, ни внука, —

Пошто и па свете живет?

 

+ + +

Мы жили дом в дом. Мне — морока от деда:

Ни шагу ступить не давал.

Иметь по соседству такого соседа —

Совсем не шутейный скандал.

 

Он жил низачем, нелюдим и ехиден,

Имел полновесный кулак;

Он был скупердяй. Я его ненавидел

За стыдный подспинный тумак.

 

Однако у этого самого Мишки

Был садик — сплошной интерес;

Росли там, сочась, не пустяк-яблочишки,

Не горечь-лешуга — дюшес!

 

Однажды, смирив цепняка за ватрушку,

В тот сад ребятня забралась.

И только я взвил на медовую грушку —

Съел дулю полынную: — Слазь! —

 

Дедище лохматый, рыженный, как сурик,

Сопел, наподобье коня:

— Взобрался, желанный? Попался, мазурик! —

И щупал подпоркой меня.

 

Двурогая жердь — это, ой, неприятно

И очень обидно к тому ж.

Мне так захотелось убраться обратно,

Подальше от всяческих груш!

 

Я сдался, раскаялся: — Больше не буду!

— Не будешь, не будешь, милок... —

Я крепко запомнил хлестучую уду

И лаптя больнущий клевок.

 

+ + +

Пониже спины у меня позудело,

Пожгло — и отпрянула боль.

По лёту мальчишкам ого сколько дела:

Рыбачь, грибникуй и футболь.

 

Наш брат, оголец, до футбола гораздый —

Напорист и очень горяч.

Мы сшиблись: мы стаей грачино-горластой

Покромок пинаем, как мяч.

 

Гоняем со смаком, блажно и блаженно,

Пасуем и пяткой и лбом.

Дремливый заулок вопит оглашенно,

За нами — пылища столбом.

 

Над нами — в двух радугах — смирное небо

И солнышко — ясный сокол.

И вроде бы нету нам дела до хлеба:

Мы сыты, играем в футбол.

 

Мы лупим! Наш форвард, беспечен и весел,

Швыряет горбушку: — Ломи-и!.. —

Я прямо в ворота подачу навесил

И слышу: — А ну подними!

 

И чую: как будто железные клещи

За шиворот взяли меня;

И вижу: возник старичина зловещий,

Дорогу в бега заслоня.

 

Кругом никого: драпанула ватага,

Рассыпалась, точно горох.

— До самого хлеба добрался, бродяга?

Да чтоб ты, скаженный, засох!

 

Неуж невдомек, что ногой шалыгаешь?

— А вам что за дело? Свой хлеб.

— Болван ты набитый, коль так полагаешь,

Заелся, от жиру ослеп.

 

Всю жизнь твой отец ради хлеба трудился,

Чтоб жить тебе всласть, дуралей.

Да если б он с финской сейчас возвратился!..

Хоть память о нем пожалей.

 

+ + +

Была не была, я не поднял краюшку.

Я рвался, канюча: — Не тро-онь!.. —

Дед жалился тихо:— Найдут же игрушку! —

И взял тот ошметок в ладонь.

 

Замолк. И горбушку обтер виновато,

Достал табакерку, в ней — соль;

Он хлеб посолил: — Не взыщи — хрустковато.

Ешь! Слышишь? Отведать изволь!

 

— Да это ж — земля, не еда никакая:

Бодяга, не стоит плевка.

— Не рыпайся, батенька, лопай без хая!

— Мне кушать? Нашли дурака.

 

— Тебе, шалопут. А иначе кому же:

Сам стряпал. Разинь-ка роток...

— Я съем его после: оставлю на ужин.

— Жуй! Живенько, горе-игрок!

 

Забавишься дико, резвишься не ладно:

Уж бедная, бедная мать...

— Угу! Отпустите!

— Воспринял? Отрадно! —

И тем же лаптюгой — опять.

 

Я в избу рванул, запустил в него биткой,

Я крикнул: — Сгорел бы ты, жмот! —

И, хлебом и пылью плюясь за калиткой,

Увидел: он корку жует.

 

К забору подходит и, крадучись, что-то

Сгоняет со щек рукавом:

— Войди в них о хлебе насущном забота! —

И крестит той коркой мой дом.

 

 II. ПОТЕМКИ

 

Зеленые, глупые, милые годы,

Не ваша, не наша вина,

Что вы запропали, как в засуху всходы,

Что свет зачернила война.

 

Не стало ни песен, ни стычек веселых,

Ни доброго плача окрест.

Бездушнее камня в наш любый поселок

Железный разбойник налез.

 

Заполз, будто гадина, в русские двери

Из грозной германской норы.

И травы, и древа, и птицы, и звери

Поникли до лучшей поры.

 

И верное жизни, бесстрашное солнце,

Пресветлую прятало ясь:

То в кровь обагрится, то в дым окунется,

Кощунства войны убоясь.

 

От грохота стали грома онемели,

Сгорели потоки дождей,

И звезды пригасли, и воды взмутнели —

Так что ж говорить про людей!

 

С начального трепета, с перворожденья

До самого судного дня

Не ведать землянам такого глумленья,

И тьмищи, и столько огня.

 

И как ты, земля, это горе вместила

И муки такие снесла!

Как рана сквозная ты вся, как могила,

Как пепел — от злобы и зла.

 

Нет луга, нет леса, нет речки, нет неба —

О, вольная Родина-мать!

Нет черного — самого сладкого — хлеба.

(Как смели мы чуда не знать!)

 

Понятно, не смели, однако не знали

Его настоящей цены:

Привычный, как воля, всегдашний, как дали,

Ничем был нам хлеб до войны.

 

«Ничем» — не совсем, да не очень и дорог:

Навроде в колодце вода;

Обычен, как воздух, как ближний пригорок:

Не сладости — просто еда.

 

Двуглавое лихо, когтистое горе,

Чужбина в родимом дому

Учили нас люто — мы поняли вскоре:

Без хлеба не жить никому.

 

♦ + +

Был голод и враг, и сугробы рядами,

И стужа острее ножа.

Мы снегом немецкий «паёк» заедали,

Мы грелись, морозом дыша.

 

Мы крались туда, где колхозные риги

Когда-то не знали тоски.

Мерещились нам караваи, ковриги,

Горбушки и просто куски.

 

Нам грезилось лето все в скирдах и в гуле.

Гудеж молотьбы на токах.

Казалось, что мы не в суметах тонули —

Купались в ржаных ворохах!

 

А въявь — подметали пустые овины,

Не брезгали вдовым хлевом;

И, спрятав за пазуху горстку мякины,

Себя веселили: «Живем!»

 

Мякину мочили, сушили, рубили,

Мякинушку в ступах толкли;

Потом из мякинки похлебку варили,

Еще — колобашки пекли,

 

+ + +

В тот год у задворок, прижавшись к поселку,

В сугробах, во вьюжном дыму,

Несжатая нива, крича без умолку,

Рыдала в дрожливую тьму.

 

На «кладбище» это, таяся от злыдней,

Ходили мы жать на заре.

Что может быть горше, больней и обидней,

Чем хлеб на корню в декабре!

 

Торчат из-под наста колосья, как стрелы:

Взлетят, лишь тетивы спустить,

И ринутся ввысь — за земные пределы

Умчатся. И чем тогда жить?

 

Какая надежда, какая тут вера,

Какая тут нынче любовь,

Когда автоматы гвоздят у карьера

И поле, как бурая кровь.

 

Здесь плен и позор, прозябание в страхе,

Пытальня, нещадная боль,

Извечный палач (лишь не в красной рубахе);

Тут смерть — чужеземцев пароль.

 

Но это ж морока, неладная думка:

Безгрешна невинная рожь.

Ты дедовский серп достаешь из подсумка

И стебли поникшие жнешь.

 

+ + +

Зима ошалелая долго-предолго

Швырялась метельной бедой.

И все-таки поле набрякло, отволгло,

С живой повстречалось водой.

 

Сердяга-апрель распахнул телогрейку,

И солнце замедлило бег,

И высь разморозила вешнюю лейку —

Сминает неистовый снег.

 

Скулят, как щенки, холода под стрехою:

Недолго сосульки сосать.

Толкут вечера под горушкой сухою

Комарики, искрам под стать.

 

И тихо-тихонько, и ласково очень

Ерошит скворца ветерок,

И пар, как дыханье, стекает с обочин,

И мир первозданный у ног.

 

Смеясь над железной пятой караула,

Весна наплевала на плен.

И в луже квакушка уже шуманула,

И всходит крапивка у стен.

 

С утра до потемок — желанно и ало,

И журки, как бусы, — с высот.

Теперь бы — в поля, где пестов до отвала!

Да немец до смерти прибьет.

 

+ + +

Дошли мы вконец, о-ё-ёй напостились —

Нет мочи. А хлеба все нет...

Уже и ручьи в берега уместились,

Зажегся, зажил первоцвет.

 

На межах, наверно, кислица — с ладошку

И дудки в лощине — как рожь!

Мы съели б не всё, мы бы так, понемножку...

И рядом, да как тут сорвешь.

 

А время не терпит, катит себе прямо,

А солнце добрей что ни день.

И май лучезарит из вешнего хлама —

Пора соловьев и людей!

 

Уже и земля приготовилась к лету:

Ждет сева земля от людей.

А хлеба ни корки и зернышка нету —

В тифу не бывает лютей.

 

А тут, размалевана в цвет лягушиный,

В саду маляра, у ворот,

Стоит пузатенная вражья машина,

И надпись на кузове: «Brot».

 

Та надпись манила к себе поневоле:

В ней тоже ведь — хлеб, хоть и «брот».

Мы ночью собрались в расстрелянной школе —

Пять душ, в оккупации — взвод.

 

Григорий скомандовал: — Смирно! Р-равняйся!

(Он был комиссаром у нас.)

Товарищ Иван, на часы отправляйся..

 «Всем-всем. Совсекретно. Приказ:

 

Занять драндулет с продовольственным бротом

И сжечь для отпора врагу!

Удар нанести в ноль двенадцать всем взводом!

И чтоб опосля ни гу-гу!»

 

+ + +

Удар угодил, как в окошко полено, —

Вполне подходящий удар.

Машина попалась сухая, как сено, —

Удался веселый пожар...

 

Сказал комиссар наш: — Исполнено дело:

Сгорело — и в воду концы.

Спалили на совесть, работали смело.

Спасибо за службу, бойцы! —

 

Он дал мне буханку: — Иван обезножел —

Совсем с голодухи того.

Вручи ему брот! Ну а мы переможем:

Потом поедим. Своего.

 

+ + +

Назавтра чуть свет, что исчадие ночи,

Вломилась в наш дом немчура.

Весь в черном, бранился толмач-переводчик:

— Что делал, звереныш, вчера?..

 

Чего-то искали, из фляжек лакая,

Маманю секли по щекам;

И в красном углу, под божницей, икая,

Мочился эсэсовский хам.

 

На улице сонные фрицы молчали;

И сверстники сбились в гурток —

В испуге великом, в недетской печали;

И тишь вопияла: — Сын-о-ок!..

 

Но вот и окончены сборы в дорогу,

И унтер, мясистый как фарш,

На лысину каску воздел двоерогу:

— Лос, шайзе!

— Заложники, арш!

 

+ + +

Заложники — десять мальцов, и едва ли

Нам головы нашивать впредь.

А раньше мы хлеб настоящий едали,

Умели смеяться и петь...

 

Нас взяли. Нас гонят. Хоть бейся, хоть майся,

Не выскользнуть — стража кругом.

А Ванька-то, Ванька! Как крикнет: —

Спасайся!— Как пустится в поле бегом.

 

«Не надо спешить», — всколыхнулся верзила

И в брюхо упер автомат;

Лицо его бритым и ласковым было:

— Цурюк! Руссиш швайне! Назад! —

 

Он знал свое дело: он сцапал мальчонка,

Он сбил сапожищем его

 И всхлипывал друг наш тонюсенько-тонко,

И вздрагивал: — Оиньки-о-о!..

 

Как белый журавлик, он звал свою стаю,

Шуршал, будто сорванный лист:

— Як маме хочу! Про машину не знаю...

Не бей меня, дядя фашист!..

 

Был выстрел не гулче хлопка, не протяжней!

Как будто кто ветку сломал.

И пахло росой и черемухой бражной,

И солнце курган подымал,

 

Толмач засмеялся: — Все это видали?

Не хочет ли кто убежать?.. —

Тот фриц закурил, и нас дальше погнали.

А Ваня остался лежать.

 

+ + +

Бетонные стены, железные двери, —

Подвал, как вонючий ушат;

Зубастые крысы — нахальные звери —

На мокром полу верещат;

 

Изгрызли все нары, совсем очумели:

Сожрали мои сапоги.

Коптилка из гильзы; ни вьюшки, ни щели —

Лишь слезы да ржавь со слеги.

 

С неделю мы жили кромешно и люто,

Не видя ни ночи, ни дня.

И вдруг отпустили ребят почему-то.

Оставили только меня.

 

Мне волю сулили, мне хлеб обещали,

Поили соленой водой,

И клясться велели, и богом стращали...

С тех пор я, как вьюга, седой.

 

±±±

Не знал я, что страхи — всего лишь полстраха,

Пока не остался один:

И дверь, как секира, и нары, как плаха,

И крысы скрежещут: «Съедим!..»

 

Текла чернота, каменела, змеилась:

«Хоть кто ты, хоть как разудал, —

Один ты, один — не надейся на милость:

Пропал ты! Пропал ты! Пропал!..»

 

И весь я пляшу, и по смертному краю

Иду, и дорога пряма.

Я весь онемел — даже крыс не туряю;

Мне трогает волосы тьма...

 

+ + +

Очнулся я тише изловленной мыши,

Без мыслей, без воли, без сил.

— Воспрянул! Теперича голову выше!

Не бойся, я — дед. Михаил.

 

И теплые руки меня закачали,

И кровь побежала скорей.

— Жить будем, соколик! Не надо печали.

Суй пальцы за пазуху — грей.

 

Видать, с лихоманки, холодный как рыба.

Привстань, на меня обопрись.

А то, что отжился, за это спасибо.

Прими-ка сухарь, подкрепись.

 

О как тот комок на ладони дрожащей

Пылал, сожигая наш склеп!

— Да это же хлеб ведь, ржаной, настоящий!

Дедуля, откуда тут хлеб?

 

Мне голову дедушка тихо погладил:

— Мальчишеский мячик, сынок.

Не отнят, не хитростью взят, не украден —

Подобран, спасен из-под ног.

 

Ведь хлеб мы не все уважали, не всюду:

Я знал сорванца одного...

— Я помню.

Я понял.

Я больше не буду.

— Ну вот ты и поднял его.

 

Бывали к нам всякие, сгинут и эти:

Слаб ворог, с того и свиреп.

Тебе, человече, жить долго на свете, —

Держись двоеручно за хлеб!

 

Пред ним непокорные главы склоняют;

Ему и сжигать, и гореть;

За хлеб убивают, и им воскрешают,

И можно за хлеб умереть.

 

Я плакал.

— Журись, время смирное — к полдню:

Спят изверги в эти часы.

Вернемся с допроса — открою, что помню.

Наплачься, чтоб им — ни слезы.

 

+ + +

Живем! Отлежался я после допроса,

Баланды испил и воды,

И кровь перестала сочиться из носа.

До будущей ночи лады.

 

И вроде в застенке не так и кромешно,

И лучик — как тут он и был;

И дедушка Миша, певуче, неспешно,

Журчит: — Стародавняя быль.

 

В моей стороне, на родиме-Вкраине —

Ты ведал бы — так-то добро:

Какие там луны, какие теплыни,

Какой там Славутич — Днипро!

 

Сычи полуночьем забавятся в балке,

Спит степь, осиянно вокруг.

Бывало, сидишь у костра на рыбалке,

А рядышком Митя — мой внук.

 

Глядится на звезды, щебечет, бывало:

«Ой, диду, як гарно у нас!»

Тем летом тринадцать ему миновало.

Не спас я кровинку. Не спас.

 

Вы нравами схожи, окрещены горем,

Ровесники с тезкой, сынок...

Выходит, что сам я порушил свой корень:

Не спас, заступиться не мог.

 

С той горестью в сердце, и в помыслах с нею

Живу, проклиная беду.

И помнить нельзя, и не помнить не смею.

Прости, коли слов не найду.

 

+ + +

В ту пору земля горевала без дела:

Ни плуга полям, ни зерна.

В то время над нашей страной грозовела

Гражданская горесть-война.

 

Тевтоны топтались у самого дома.

(Те вороги — этим под стать.)

Я был председателем хуторревкома,

Имел и наган, и печать.

 

В почтении был — доложу без бахвальства,

Событиям в корень глядел.

Со мной не гнушалось большое начальство

Входить в положение дел.

 

На хуторе нашем пшеница хранилась —

Три тысячи двести пудов:

Награда труду, упованье и милость,

Надеюшка сирот и вдов.

 

Чужбинники сеяли смертное семя —

Огонь и свинец — в чернозем.

Сказали мне наши: «Уходим на время,

Иначе в котел попадем.

 

Редеют геройские красные роты

Под натиском прусских штыков.

И нет на сегодня главнее заботы —

Зерно уберечь от врагов!»

 

+ + +

В степи пулеметы пришельцев частили,

Сжигая и ночи и дни...

А наши меня на восток не пустили,

Велели: «Пшеницу храни!»

 

«Хлеб в целости будет — крестьянское дело.

Спаси вас господь от огня!..»

А утром — еще и рассвесть не успело —

Забрали германцы меня.

 

Схватили хозяйку и дочку схватили,

И Митю,

И хату зажгли.

Нам руки связали и ноги скрутили,

И всех на майдан сволокли.

 

Блажной офицерик, тонкущий, как спица,

Пискляво брунжал: «Растопчу!

Куда из амбаров девалась пшеница?»

Что мог я ответить? — Молчу.

 

Молчу я три дня, и молчу я три ночи.

И выдумал проклятый тать:

«Поскольку вы есть несговорчивы очень —

Мы будем вас хлебом пытать!»

 

За стол усадили, к скамье привязали

И внука, и дочь, и жену.

И гору на стол поляниц набросали.

А тронь-ка хоть крошку одну.

 

Белела, душистая, близкого ближе,

Гора недоступная та.

Я денно и нощно доныне их вижу,

Те ломти — как локти у рта.

 

И день, и неделю, и целую вечность

Пред хлебом держали семью.

Дивились тевтоны: «О русс бессердечность!»

А я на коленях стою.

 

Дивились, ругались, просили, корили,

Грозились отдать палачу;

Что день — меня злыдни насильно кормили.

Что мог я поделать? — Молчу.

 

Старуха молилась, дочь слала проклятья,

А внучек все хлебца просил...

И кто это выдумал: «Все люди — братья»,

Какой фарисей возгласил?

 

+ + +

Потом, когда больше на свете не стало

Ни Мити, ни дочки с женой,

Решил офицер: «Этим голода — мало».

И взвился огонь предо мной.

 

«Развязывать рты мы надежно умеем,

Хоть ты ж молчун, и хитер...

Разуть его! Пятки на углях погреем».

И взял мои ноги костер...

 

А в ночь они драпали борзою рысью:

Ударил отмщения час.

Не выстрелил ворог: «За хлеб — пытка жизнью:

Живи, чтобы помнить про нас!»

 

Да, наша земля приняла поруганья.

Но верит! Стоит! Не раба!

— А ноги-то как же?

— С того сожиганья

Мне лапти судила судьба.

 

Вестимо, обувка не больно нарядна,

Зато в ней безбольно для пят;

В лаптях, как в бинтах, — и спокойно, и ладно,

И шрамы не дюже горят.

 

С тех пор я покинул родиму-Вкраину,

Живу здесь и лапти ношу,

И зло ненавижу, и век не остыну,

И правде по правде служу.

 

И знай, мой Димитрий, — за верность и смелость

Любил тебя дед Михаил.

А грошей касательно — деньги имелись:

На Памятник Хлебу копил.

 

Не нынче, так завтра ты будешь на воле, —

Мать-землю сыру поцелуй,

Шепни: скоро цвесть тебе, мертвое поле!

Воюй, да с войной не балуй!

 

+ + +

В то лето сбесилась, рехнулась погода:

Жарынь да жарища одна.

И если б не кровь да не слезы, природа,

Наверно, иссохла б до дна;

 

Наверно бы, небо сгорело, как порох,

Земля бы от зноя спеклась.

Тем летом не только гранит на угорах —

Тень вязкая огненно жглась.

 

А к этому дню воскрешенье свершилось,

Дождем проливным припустив.

Всю ночь небо грохало, лило, светилось,

Неистовый жар укротив.

 

И утро проснулось большим и веселым,

Прохладой залив окоем.

И солнце не жгло — согревало поселок,

И травы кипели: живем!

 

Всем только и жить бы, надеяться, верить,

Отраду в домах привечать!

Да вражьи приклады забахали в двери.

И плакала бедная мать...

 

Искали везде: никого не забыли, —

Пригнали на поле, к леску.

Не шибко кричали, почти что не били —

«Культурно» вгоняли в тоску.

 

Вокруг широко и торжественно было,

Окрестность покой окружал.

Под сникшей осиной желтела могила,

И лист на осине дрожал.

 

И полдень дневал расхороший без меры,

И жалость дрожала в листке.

И пачкали хром господа офицеры —

Германский — в российском песке.

 

+ + +

Его привели и поставили к яме

В разливе июльского дня.

Он, прежне могуч, неразлучен с лаптями,

Сказал нам: — Простите меня!

 

Сердца берегите, себя не стращайте,

Не помните старой вины. —

И до земи нам поклонился: — Прощайте,

Дочушки мои и сыны!

 

И ввысь поглядел. И в лице ни полтучки,

Что в небе, — лишь ласковый свет.

И лемех от плуга на ржавой колючке,

Как щит, был на шею надет.

 

И красною краской на лемехе черном

Начертано: «Я — партизан».

И словно литые пшеничные зерна —

По шее. На пашню. Из ран.

 

И поднял он руки, в железо одеты,

И принял с усмешкой свинец.

И брови косматые строжили деды,

И бабы взывали: — Отец!..

 

 

III. СТЕЗЯ

 

С петлею на шее, кровавя седины,

Неволею смрадной дыша,

Не день и не месяц — четыре годины

Ждала, не изверясь, душа.

 

На что уповала ты, мукой объята?

Какого спасенья ждала?

Но — даже распятая — верила свято,

Затем что душою была.

 

Молящие руки, скорбящие очи,

Разгул пепелящего зла,

Гнетущий позор, леденящие ночи

Душа, изнывая, снесла.

 

И встала, дни мирные благословляя,

Святая на грешной земле, —

Суровая, чистая, злинкой не злая,

В прискорбии, в шрамах, в золе.

 

Велела: все вылечит времени замять,

Прошедшего не воскресить.

Всем павшим и сгинувшим вечная память!

Всем сущим завещано жить!

 

Жить надо, жить будем, а как же иначе —

Май властвует: «Сеять пора!

Я тут ненадолго. Всем сущим удачи!»

А вкруг — ни кола, ни двора.

 

А сущих в поселке набралось не дюже —

Всего-то сто душ с небольшим:

Детва да бабенки, без батьки, без мужа,

Бездомных. Но май нерушим.

 

+ + +

Шел май — чудодей сорок пятого года,

Столетья двадцатого бог.

Удушенный мир врачевала Свобода,

Сводила потери в итог.

 

Еще прорыдали на каждой могиле,

Повсюду — железо и грязь,

И голод. Но люди живые бродили,

Дышали — дышать не страшась.

 

И небо не «юнкерсы» жгли — светозорья,

И жизнь уж не мачеха — мать!

В воскресный денек, без печали и горя,

Пошли мы щавель собирать.

 

Стучалось легко и неслышно сердечку,

И солнце играло: «Встаю!»

Пришли мы на Узу, вступили на речку —

На главную нашу струю,

 

На берег, где выпало счастье родиться,

На диво живое в горсти,

На ту магистраль, у которой водица

Помо



Сборники:

«Человек я верующий, русский, деревенский, счастливый, на всё, что не против Совести, готовый! Чего ещё?»
Игорь Григорьев